Журнал современной израильской литературы на русском языке Издаётся с 1999 года
newjj
Владимир Губайловский

Как остановить время

Владимир Губайловский — писатель, поэт, критик, научный журналист. Родился в 1960 году в городе Ленинск-Кузнецкий, Кемеровской области.  В 1982 году окончил механико-математический факультет МГУ. Редактор отдела критики журнала «Новый мир». Публиковался в журналах «Новый мир», «Дружба народов», «Арион» и других. 
Эссе

Когда все разлаживалось, все шло не так, Оля говорила: «Надо вязать одеяло». И действительно садилась вязать одеяло.
Вязание одеяла дело очень долгое (практически бесконечное) и крайне монотонное, оно оставляет голову почти свободной, но требует определенной концентрации внимания. Можно было бы сказать, что вязание одеяла успокаивает. Но это все-таки не главное. Главное — вязание одеяла позволяет в конкретной точке мира и отдельно взятой голове — остановить время. Перейти в мир, где времени нет. Провалиться в паузу бытия. Остановка времени — это субъективная точка отсчета. Это — новое начало.
Пенелопа тоже день за днем «вязала одеяло», то бишь ткала покрывало. Но она его еще и распускала ночами. И это в точности остановка времени. Практическая бесконечность, то есть невозможность закончить дело в обозримые сроки, здесь очень важна. Взявшись вязать одеяло, вы совершенно не беспокоитесь о том, что будет, когда вы его довяжете — это настолько далекое время, что всерьез о нем задумываться не имеет смысла. Вы впадаете в спокойный ламинарный поток, а турбулентности, неизбежно возникающие на границах, вас не волнуют. Все должно происходить предельно гладко, но дело должно двигаться. Стоять нельзя.
Человек — это преобразователь информации. Он ее получает, перерабатывает и выдает. Время, в котором человек живет, протекает неравномерно. Субъективное время, вообще говоря, можно измерить интенсивностью информации (число бит в единицу времени).
Чем меньше информации — тем время субъективно медленнее, чем больше — тем быстрее. Граф Калиостро говорит в «Формуле любви»: «Время надо наполнять событиями, тогда оно летит незаметно». Летит.
Чтобы остановить время, чтобы выйти из него, — надо минимизировать объем информации, который ты получаешь, свести все внешние раздражители к монотонному, повторяющемуся (а значит не имеющему информационной нагрузки) бесконечному потоку.
Здесь безделье не помогает. Безделье — разнообразно как море или небо. Безделье — полное отсутствие определенного дела, оставляет человека открытым для хаоса случайных сигналов, а их информационная плотность необыкновенно высока. И мозг работает, как Нэш в «Играх разума», пытаясь выделить хоть какой-нибудь смысл из массы букв, лиц, улиц, блюд, напитков, звуков и запахов.
Умка: «Я заслуженный бездельник, я хочу каникул».
Четкие повторяющиеся ритмичные действия — минимум разнообразия. В природе нет покоя. Самое близкое к покою состояние — это малые колебания около точки равновесия.
Прокрастинация — это тоже попытка «вязать одеяло». Только обычно проскрастинация менее радикальна. Все-таки человек то одно поделает, то другое, только бы не делать то, что делать надо. Причины такого отвлечения разнообразны и о них много написано. Как правило, прокрастинация — это страх перед информационным барьером: подготовкой к экзамену, написанием статьи и т.д. Но само разнообразие необязательных дел мешает достичь остановки: окончание каждого малого дела приводит к возбуждению, тревоге — к турбулентности на краях. Нужно идти до конца — нужно брать в руки спицы или крючок и приступать.
В последние годы формой «вязания одеяла» стало чтение постов в социальных сетях. Но это не слишком удачная замена. Новости как таковые — это бессмысленная информация (хаос), во всяком случае процентов на 90. Чтение постов — это такая полупозиция между реальной работой и ее имитацией, и потому остановка времени не достигается. Мозг работает на холостых оборотах. И только сжигает топливо.
Когда писатель пишет роман, он тоже работает со временем. Но он время не останавливает, а так сказать консервирует. Он заставляет время протекать в замкнутом объеме. (Поэтому в частности, так популярны кольцевые композиции). Дело это трудное, трудное просто физически. Время плохо поддается такому форматированию. Но если получится, время будет свободно течь внутри романного объема, как свет по волноводу, по бесконечному кольцевому маршруту.
Впрочем, Агата Кристи сравнивала писание романов с вышиванием, в чем была большая мастерица. Значит в писании есть и что-то похожее на вязание одеяла.
На моей памяти Оля связала до конца только одно одеяло. Она его вязала много лет — принималась за работу, откладывала, возвращалась, снова откладывала… Оно было огромным.
Больше она за одеяла не бралась. Видимо, нашла другой способ останавливать время.

Про Татьяну Толстую, Николая Носова и гречневую кашу
Два русских писателя, описывая встречу русского человека с западной культурой, используют один образ — гречневую кашу. У Николая Носова в «Незнайке на Луне» есть такой эпизод. Коротышка Пончик, оказавшись на Луне, случайно находит на морском берегу соль. Соль вполне нормальная, и он – будучи человеком запасливым (и как дальше выяснится и предприимчивым) – набирает соль в кармашек, просто на всякий случай. Пончик не осведомлен о товарно-денежных отношениях (на Земле-то поголовный коммунизм), но как-то он быстро разбирается и, наколов дров, в ресторанчике получает свою первую в жизни зарплату – тарелку каши. «Сев за стол и получив от официанта тарелку гречневой каши, Пончик вооружился ложкой и принялся есть. Каша была хорошая, с маслом, но всё же Пончику показалось, что в ней чего-то недостаёт. Он сразу сообразил, что в каше недоставало соли, и стал искать на столе солонку. Убедившись, что солонки на столе не было, он запустил в карман руку, вынул щепотку соли и посолил кашу. Его действия привлекли внимание остальных посетителей. Увидев, что толстенький коротышка посыпал каким-то белым порошком кашу, после чего с удовольствием принялся уплетать её, все с любопытством стали поглядывать на него, а сидевший рядом коротышка спросил:

-Скажите, что это за порошок, которым вы посыпали кашу? Должно быть, новое лекарство какое-нибудь?

-Никакое не лекарство, а просто соль, — сказал Пончик.

-Какая соль? — не понял коротышка».

Неожиданно выяснив, что такой важный сегмент рынка, как производство соли, на Луне абсолютно свободен – лунатики просто не подозревают, что пищу можно солить – Пончик организует собственную солеварню. И становится бизнесменом – интегрируется в контекст.

В рассказе Татьяны Толстой «Декабрь» героиня, работающая в американском университете, приходит на вечеринку, которую устраивает ее коллега Эрик. Он антрополог, приехал из дальней экспедиции и привез совершенно экзотическую еду, которая при ближайшем рассмотрении оказывается… «Жена Эрика внесла… блюдо с дымящейся гречкой; гости – кто посмелей – потянулись к каше пластмассовыми вилками. Раздались гулкие возгласы мультикультурализма и притворного восторга. Я тоже попробовала: они забыли посолить кашу. Есть это было нельзя».

Героиня объясняет окружающим, как надо готовить гречку. «Я отняла у жены гречку и пережарила ее на скорую руку на сковородке как надо. Жена меня возненавидела. А Эрик полюбил». То есть героиня на несоленой гречке тоже зарабатывает неожиданный дивиденд и
интегрируется в контекст.
Два русских писателя, описывая столкновение человека русской культуры с западной цивилизацией, используют один и тот же образ – несоленая гречка.

На одном литературном собрании я обратил внимание Татьяны Толстой на это любопытное, на мой взгляд, совпадение. Только я открыл рот и что-то сказал про Носова и Незнайку, сразу получил в ответ:

-Не читала. — А потом Татьяна Никитична добавила:

-Откуда это у меня — понятно. А вот откуда это у Носова?

О любителях и дилетантах
Однажды профессор Строгановки М. Г. (преподаватель моей дочери) и ее отец (маститый художник) поехали в Тоскану на пленэр. Расположились на живописном холме (впрочем, тамдругих не бывает). Поставили этюдники. И начали работать. Тут к ним подошли мальчишки из соседней деревни. И один из них внимательно посмотрел на работу художника и говорит:
— О, синьор — дилетант!
Художник даже расстроился: «Какой же я “дилетант”! Я профессионал никак». А расстраиваться скорее всего не стоило. Мальчик сделал художнику комплимент.
Cмотрю я как-то велосипедные гонки — «Джиро д’Италия». И вот комментатор — человек, очень знающий и к тому же настоящий полиглот, назвал кого-то из велосипедистов «дилетантом». И тут же объяснил, что это значит. В итальянском велоспорте «дилетантом» называют спортсмена, который готовится стать профессионалом. Того, кто просто любит покататься, называют «аматор» (от лат. amator) — «любитель». Дилетант соревнуется с профессионалами, участвует в тех же гонках, что и они, и его отличает четкая формальная граница — он еще не подписал свой первый профессиональный контракт. То есть дилетант вообще-то может ездить не хуже, чем профессионал.
Мальчик, посмотревший на работу русского художника, ее довольно высоко оценил. Насколько профессионален художник по одному незаконченному этюду судить трудно, но то, что перед ним не «любитель», а по крайней мере «дилетант» — мальчик понял сразу.
Вообще-то и в русском языке «дилетант» и «любитель» — тоже различаются, хотя и не так четко. Но в русском «дилетант» — это обидно, потому что не «профессионал», а в итальянском получается, что «дилетант» — это почетно, потому что уже не «любитель».

Главный вопрос человечества: «Нечего надеть!»
Когда-то я работал в небольшой компании, снимавшей программы для ТВ. Было это сравнительно недавно и все сотрудники (бывшие) этой компании у меня во френд-ленте. Но я
надеюсь, они меня простят за выдачу производственных тайн. Наша команда общалась в основном в закрытой гугл-рассылке, где и решались разные производственные вопросы. Команда была в основном девочковая. А я гугл-рассылку администрировал и поэтому читал все, что в ней появлялось. И вот тогда передо мной впервые в жизни встал в полный рост главный вопрос и философии, и экономики, и вообще человечества: «Нечего надеть!» Проблема всегда возникала внезапно и требовала незамедлительного решения, и решалась всякий раз по-разному, и решение это требовало нездешней изобретательности, фантазии и остроумия. И в ФБ я всегда обращаю внимание на различные ответы на этот неисчерпаемый вопрос.
«У каждой женщины в шкафу есть отделение: на случай, если я похудею».
«У каждой женщины две трети одежды в шкафу: на случай, если я сойду с ума».
Если все так и есть, то надеть действительно нечего. Я поделился этим наблюдением с супругой. На что она ответила: «Ну ты же знаешь, что лучший шкаф для одежды — все равно стул». И я сформулировал такую гипотезу. Женский гардероб работает по принципу стека или LIFO — last in first out, где стул играет роль верхнего стекового регистра. Новые вещи сначала попадают на стул. Они же первыми и извлекаются из стека. По мере пополнения гардероба они уходят глубже в стек, то есть перемещаются в шкаф. Там оказываются и те вещи, которые на случай «если я похудею», и те которые на случай «если я сойду с ума». Но постоянно надевать одно и тоже — нельзя. Отсюда два следствия: гардероб необходимо непрерывно (sic!) пополнять, и всегда «нечего надеть!», поскольку выбор ограничен только верхним стековым регистром. Мне кажется, с книгами происходит что-то очень похожее — только лучший книжный шкаф — это не стул, а пол.

Август
Третья неделя августа — грустное время. Ты хотел так много успеть за лето, а сделать удалось очень мало. Собственно, почти ничего. Конец августа сразу наполнится ожиданиями и планами, это уже осень — активная фаза в жизни человечества. Но ты не будешь строить планы «на осень». Почему-то с летом все по-другому.
Лето еще не закончилось, но время идет, как в футбольном матче, в котором твоя команда проигрывает 0:4 за 10 минут до конца. Отыграться уже нельзя. Это понимают все, но продолжают катать мяч. Это и есть «пустопорожность», как говорил Веничка.
Почему так печально? Ничего страшного ни с тобой самим, ни с близкими людьми не случилось. Скоро у мамы день рожденья. Она прекрасно держится, она молодец. Ты поедешь ее поздравлять и наконец подаришь ей квадратный флакончик Шанель №5. «Вот и лето прошло». Прошло. Оно ведь хорошее было лето. Нежаркое. Тихое. Домашнее.
Почему же так трудно себе объяснить, зачем вставать по утрам?
Лидия Гинзбург в «Записных книжках» сравнивает дневные и ночные часы: «День весь расчленен; он измеряется и управляется дробными величинами часов; причем каждый час имеет свою характеристику, настойчиво поддерживающую дробление. Одни часы ассоциативно связаны с профессиональными обязанностями, другие — с обедом, иные — с отдыхом. Словом, день очень заземлен, его этапы предназначены регулировать суету и не способствуют высокому оцепенению…. два часа дня и четыре часа — очень разные вещи. Два часа и четыре часа ночи — почти одно и то же. Все ночные часы в равной мере предназначены для сна; сон же представляется нам скорее потребностью, чем обязанностью. Пересилив эту потребность, мы чувствуем себя вправе искажать лицо ночи по нашему усмотрению. Ночные часы лишены индивидуальных признаков. Время не продвигается толчками, но сливается в поток, протекание которого неощутимо».

И осень, и зима, и весна — раздроблены и измерены, как день. Лето — это одна длинная ночь. Лето — вневременно и неделимо. Оно предназначено для отдыха, который «скорее потребность, чем обязанность», и если ты «пересилил эту потребность», то вроде бы можешь рассчитывать, что хватит сил и сосредоточенности для «высокого оцепененья» — для решенья важной задачи. За одно лето действительно можно сделать что-то заметное, и поэтому лето, растраченное на пустяки, это — печально.
Рембо написал Une Saison en Enfer за одно лето на ферме Рош в Арденнах. Рош — это тихий, домашний ад.
Может быть, это разочарование приходит из детства? В конце мая ты брал футбольный мяч и уходил из дома, чтобы вернуться 1 сентября. Все эти три месяца ты играл. И лето было монолитным, как кусок озерного серебра. Ты всегда ждал это лето. И оно никогда не обманывало.
6 августа по старому… Ночами градусник опускается до 10 по Цельсию. Днем поднимается чуть выше 20. Падают первые сухие листья. На Страстном бульваре стригут газон. Скоро пожухнет трава.


Радио
Мне было пять лет. После обеда я каждый день бежал к радиоприемнику, где в 14-05 по местному времени (моя семья тогда жила в Кузбассе, где отец — горный инженер — работал на шахте) начинались детские программы. Счастье всегда было недолгим — полчаса, редко — час, но оно было мне завещано. А потом уже шла всякая ерунда для взрослых.

И вдруг вместо моих любимых передач по радио в мое время! творится что-то невообразимое. Какие-то дядьки что-то говорят – и все время аплодируют. Поговорят-поговорят и опять аплодируют. И долго так. Даже забудешь, что кто-то что- то говорил. Как будто море шумит.
А потом опять голоса, такие торжественные и такие нестерпимо скучные. Я слушал,
слушал – думал, может быть, перенесли мою передачу, может быть, я перепутал время, может
быть, земной шар треснул по уральскому хребту, сместились часовые пояса и программы из Москвы ко мне теперь не доходят.
Мир прямо у меня на глазах превращался в хаос, и жертвой этого вселенского хаоса стал мой Радиоволшебник — Николай Литвинов… Я лег на пол и жестоко разревелся. Бабушка пришла, говорит: «Ну хочешь я тебе сказку расскажу». А я ножкой дрыгаю и кричу: «Не надо мне твоих сказок, ты все равно так не умеешь». А бабушка говорит: «Здравствуй, дружок» и в меру сил пытается подражать голосу Радиоволшебника. Этого я уже просто не мог перенести, это уже форменное издевательство! Разве могла моя бабушка сравниться с добрым сказочником, который говорил эти слова каждый день, и которому я всегда радостно отвечал «Здравствуй!».
Я плакал, плакал горько, безутешно. И никак не мог понять, почему я должен так страдать? Ну захотели они там поговорить, ну пусть бы говорили в другое время после того как мои передачи закончатся – они такие короткие. А эти глупые толстые (непременно толстые, хоть их по радио и не видно!) дядьки все время заняли!
В этот день 29 марта 1966 года начался 23-й съезд КПСС и всю эфирную сетку под него перекроили. С отчетным докладом выступил новый генеральный секретарь Леонид Брежнев.
У Андрея Вознесенского есть такие строчки: «Мой кот как радиоприемник зеленым глазом ловит мир». У котов и сегодня такие же зеленые глаза, как в шестьдесят первом году, когда были написаны эти стихи. Глаза у котов и сегодня выглядят также, а я помню, как выглядел «зеленый глаз» у радиоприемника: на панели справа была круглая зеленая лампочка величиной с пятак, несколько странная – в середине лампочки было круглое затемнение – похожее на зрачок – а вот «радужка» была изумрудно-зеленой, а от «зрачка» вниз – темнел расширяющийся сектор. Этот затемненный сектор подмигивал в такт звуку радио – расширялся и сужался, как шторки. Описывать такого рода вещи словами довольно бессмысленно – их ведь можно увидеть, например, на старой фотографии. Но вот этот мигающий серо-зеленый индикатор, действительно производил впечатление живого кошачьего глаза.
И было это необыкновенно уютно. Можно было лежать вечером на бабушкиных половиках рядом с радиоприемником, крутить ручку настройки и путешествовать по панели: Рига, Стокгольм, Лондон, Париж, Дели, Мельбурн… «Колючих радио лучи». То шум, то музыка, то чужая нерусская речь, то «Издалека долго течет река Волга…»
Подступающий к самому лицу огромный океан – шелестящий, шумящий, цокающий и щелкающий радиоприбой, который тебя колеблет и укачивает, и тревожно слушать его и хорошо. И вдруг резкий звук — как будто бросают металлические листы. И дальше только жесткий шум.

Радио было для меня истинным источником просвещения. В 1975 году мой отец слушал по «Голосу Америки» «Архипелаг ГУЛАГ». Слушал обычно по ночам, а поскольку днем он работал, то быстро засыпал. А я лежал и ловил слова, звучавшие из нашего коротковолнового приемника VEF-202. Слышно было очень хорошо. Ретранслятор «Голоса» был на Окинаве и всю Сибирь замечательно обслуживал. Но сказать, что я что-то понял, слушая этот солженицынский шедевр, я не могу. Было жутковато и почему-то радостно. Слова приходили из другого мира и, казалось, светились в темноте. Но вот о чем эти слова до меня не доходило. Может быть, потому что я слушал не подряд, урывками.
Я прочел «Архипелаг» лет через десять. Как положено, посевовский мелкий шрифт на тончайшей бумаге. И больше всего меня удивило, что у Солженицына была очень скромная база источников – собранные им самим воспоминания лагерников и советские газеты. В принципе, эти источники были доступны очень многим. Хотя с газетами 30-40-х годов были проблемы – их убирали в спецхран.
Солженицын ничего не открыл. Он создал силовое поле, в котором сталинское время выстроилось по правильным силовым линиям. Многие исследователи и мемуаристы на Западе, да и в Советском Союзе тоже, располагали гораздо большим объемом материала, но у них не было солженицынского таланта и его невероятной силы синтеза.

Евклиду приписывают фразу: «Я не открыл ничего нового, только метод изложения у меня новый». Это правда. Почти все теоремы, изложенные в «Началах» уже были известны – их знали Евдокс и Театет (о котором есть замечательный платоновский диалог). Но Евклид выстроил метод – аксиоматический метод, который и сделал математику математикой. Солженицын сделал нечто сравнимое. И потому неудивительно, что именно он открыл глаза очень многим левым на Западе. Дело не в тех страшных фактах, которые он приводит: сами по себе факты ничего доказать не могут, тем более, если они не имеют надежных проверяемых источников – мало ли что можно напридумывать. Дело в той безусловной самосогласованности того сталинского мира, который возникает в «Архипелаге»: факты стали непререкаемыми, обрели силу ударной волны, потому что они опирались не на внешние данные, а друг на друга – они сложились в точный паззл. Возражать стало невозможно.
Потом я и сам работал на Радио Свобода. Но я до сих пор вспоминаю тот мартовский хмурый день 1966 года, когда меня лишили скромной радости. Обо мне просто забыли. И думаю о том, сколько же мальчиков и девочек сидели у своих приемников в этот самый час и растерянно, и растроенно слушали эту сломавшую их мир речь очередного вождя. Такие вещи не прощают.

Вокруг света
Мальчиком я очень любил журнал «Вокруг света». На обложке было написано, что журнал выходит с 1860 года – и уже это одно вызывало томительное ожидание нечаянной вести из какого-то неимоверного прошлого. В 1970-ые, когда я читал «Вокруг света», в конце номера была постоянная рубрика «Листая старые страницы», где помещались короткие, забавные истории из номеров журнала, вышедших в конце XIX или начале XX века. Но главное этот журнал «не замечал» непреодолимых для советского человека государственных границ. А ведь одно только предположение, что граница не должна быть «на замке», – было страшной крамолой. Легально пересечь границу могли только избранные. Всякая попытка пересечь границу нелегально, каралась жестоко – как измена родине.
И мы своими козлиными голосками выводили на уроках пения: «Коричневая пуговка валялась на дороге…» — песенку про бдительного советского мальчика, который нашел “коричневую пуговку… в коричневой пыли” и заподозрил неладное. «А пуговка не наша, — сказали все ребята — И буквы не по-русски написаны на ней». И вот истинно советские дети с этой пуговкой бегут на погранзаставу, и там суровый пограничник мгновенно опознает вражескую пуговку и высылает «бойцов по всем дорогам», и они героически ловят коварного шпиона и опознают его — по штанам: «А пуговки-то нету у заднего кармана И сшиты не по- русски широкие штаны». Юному герою, начальник заставы жмет руку и объявляет благодарность за бдительность.
А как это «по-русски» сшитые штаны? Наверное, чтобы спадали на каждом шагу. Советская «легкая промышленность» годами и десятилетиями выпускала одни и те же штаны и пуговицы, одни и те же калоши и валенки, одни и те же демисезонные полупальто – так что любое отличие в одежде сразу опознавалось и было почти предательством. «Сегодня носит «Адидас», а завтра родину предаст».
В 1987 году я впервые посмотрел фильм Андрея Тарковского «Ностальгия». Там русский писатель говорит своей итальянской подруге: «Надо разрушить границы». «Какие границы?» — уточняет она. «Государственные» — отвечает герой. Я испытал настоящий шок. И себя успокоил: «Это полная утопия. Как можно жить в мире без границ?» А оказалось, что ведь вот так и можно — Европа живет и неплохо себя чувствует.
И эта вечная моя тоска по Парижу. После хэмингуэевского «Праздника, который всегда с тобой», после «Париж заселяется вновь» Артюра Рембо, после зачитанного до дыр «Наполеона» Тарле — эта тоска приобретала законченную твердую форму: «Увидеть Париж и умереть». И такая плата не казалась чрезмерной.
Архив журналов “Вокруг света” доступен. И можно пересмотреть все те номера, которыми я восхищался в детстве и в юности. Например, за 70-ые годы. Журнал выглядит очень бедно. В журнале 70-х очень мало для страноведческого издания фотографий — полтора-два десятка цветных, остальные черно-белые. Много рисунков. Есть развороты вообще без иллюстраций. Много художественных публикаций, например, рассказов. А то и романы печатали с продолжением номеров на десять. Чувствуется, что настоящего материала — хронически не хватает. А ведь в журнале всего-то 80 полос. И выбор материалов весьма тенденциозный — все больше Азия и Африка, а в основном «страны социалистического лагеря». Западной Европы, Америки или Японии — совсем немного. И материалы подобраны так, чтобы у советского человека не закралось и тени сомнения, что он живет в лучшей в мире стране, а в мире чистогана все так плохо, что просто руки опускаются.
Например, если писали о Токио, то о наркоманах и повальной проституции среди подрастающего поколения. Если про Лос-Анджелес, — как угнетают индейцев.
Но я благодарен «Вокруг света», за слабый и неверный, но все-таки пробившийся свет.
А ты говоришь, что Париж надоел, Берлин — это пошло, и ты собираешь махнуть в отпуск на Сент-Люсию..